Воспоминания конвоира — В серой шинели.
Участники
Страна: СССРПериод: Гражданская война и интервенция (1918-1922) ГЛАВА I. Комендантская команда. 20-го февраля 1919 г. я был мобилизован в белую армию. Здоровье мое было неважно, и потому меня назначили в комендантскую команду Архангелогородского полка. Служба там считалась легкой. Комендант старался сделать свою команду вполне благонадежной и потому во время вечерних поверок ежедневно начинял нас антибольшевистскими речами. Это отравляло существование. На третий или четвертый день, на поверке, нам был объявлен приказ по гарнизону о расстреле унтер-офицера 5-й роты Федькушева за неподчинение приказу. Несколько дней назад Федькушев со своими земляками отправился в кино-театр „Мулен-Руж“. Там у него произошло какое-то столкновение с плац-адъютантом. Федькушев был человек прямой, смелый, никогда не задумывался высказывать правду открыто. Это его и подвело под расстрел. Приказ о расстреле тяжело поразил всю команду. Весь вечер в казарме стояло зловещее молчание. Многие тотчас после поверки залегли спать, остальные просто, не раздевшись, молча лежали по койкам. Каждый думал про себя, что и он не гарантирован от такой участи... Дежурным по команде с вечера был сам комендант. Он то и дело заходил в казарму и проверял спящих. Большинство, однако, не спало, хотя и было далеко за-полночь. Я незаметно задремал. Часа в три я проснулся от шепота. Приподнял голову. Двое, лежа рядом со мной, приблизили друг к другу головы, и тихо-тихо о чем-то шептались. Я понял, что разговор идет о Федькушеве. Долго лежал, не двигаясь. Мысль все время возвращалась к Федькушеву. Лично я не знал его и решил расспросить моего соседа. Тот оказался земляком Федькушева и кроме того, был свидетелем инцидента, послужившего поводом к расстрелу. После рассказа стало еще тяжелее. Дни потекли обычным порядком. Поверки, наряды, учеба... Проходит неделя, вторая — ни в один наряд меня не назначают, хотя зачастую людей не хватает. Пробовал просить разрешения сходить на квартиру к себе — отказ, хотя других солдат часто отпускали к семье. Чувствовалось что-то неладное. Свои сомнения я поведал писарю нашей команды. Он под большим секретом сообщил, что я нахожусь в команде под негласным надзором; в подтверждение показал секретную переписку о моем откомандировании из команды за неблагонадежность. Поперек бумажки чернела резолюция командира полка: „дать данные о неблагонадежности и, в положительном случае, дать делу ход“. Я был в недоумении: ни до казармы, ни, тем более, в казарме — я ничем себя не проявлял. Я перебирал мое прошлое, старался найти в нем хоть какие-нибудь признаки неблагонадежности — и не находил. Положение было неприятное и могло закончиться печально. Нужно было или изменить к себе отношение начальства, или совсем ускользнуть с военной службы. Сбежать было легче с фронта, поэтому я несколько раз просился на фронт, но неизменно получал отказ с прозрачным намеком, что туда требуются люди более надежные. Пришлось смириться и скромным поведением да добросовестной работой в канцелярии понемногу рассеивать нерасположение ко мне начальства. Вскоре представился случай совсем избавиться от коменданта. На одной из поверок он отобрал шесть человек из команды и объявил, что они будут откомандированы в распоряжение капитана Прокофьева для работ на одном из островов в Белом море. Тем же вечером, когда я уже лежал в койке, появился в казарме комендант и объявил мне, что я тоже буду откомандирован с этими шестью, как канцелярист. — „Жить там будет хорошо, — говорил он, — работа интересная... и люди туда требуются особо надежные“. Последней фразой он как-бы старался подчеркнуть свое доверие ко мне. Признаться, я был рад вырваться из-под его власти, да и жизнь на острове казалась мне спокойной: будут производиться постройки, буду работать в канцелярии, и начальству до меня никакого дела не будет. Но, оказалось, что мы попали из огня в полымя — нас откомандировали в конвойную команду при Кондостровской ссыльно-каторжной тюрьме, которую предполагали создать на о. Кондостров в Белом море. Это было в марте 1919-го года. Сообщение с островом устанавливалось только в мае месяце, поэтому, пока что, только шли приготовления к постройке новой тюрьмы и формировалась конвойная команда. Сформированная команда оставалась без дела а капитан Прокофьев не любил безделья и он быстро нашел для нас „работу“. Мне, как семейному, было разрешено жить на своей квартире, с тем, чтобы утром являться на занятия. Однажды утром я пришел в команду. Время было около десяти часов. Человек десять еще находились в постелях, спали. Это было необычно. Я обратился к одному из товарищей и спросил: — „Почему эти спят? В наряде были?“ — „Не знаю“. Я обратился ко второму, к третьему, но все они отделывались незнанием. Наконец, проснулся один товарищ, с которым я был короче знаком и рассказал мне о причине долгого сна. — „Ночью разбудили в наряд. Повели в тюрьму. Там четверо солдат из белых. Такие-же как мы. Повели их на Мхи. Яма уж приготовлена. Поставили. Один из них крикнул офицерам: „Недалек час, когда вы смените нас!“ А нас просил стрелять верней“... В этот-же день, вечером, я зашел в команду. В помещении был комендант, его помощник и еще английский сержант. Часть солдат, которые были в казарме, стояли в строю Комендант отдавал какие-то распоряжения. Лишь только я появился помощник коменданта приказал мне: — „Возьми винтовку и в строй!“ У меня екнуло сердце. Я был нестроевой, винтовки на мне не числилось и потому я взял из пирамиды первую попавшуюся. Винтовка оказалась испорченной, это я заметил еще встрою, но переменить ее не хотел — предчувствие говорило, что тут не занятия, а что-то иное. Я как-то безотчетно радовался, что испорченная винтовка, может быть, спасет меня. Мысли несвязно бежали. В сознании был полный хаос Ярко всплыл утренний рассказ. В строю долго не держали, вывели на улицу. Нас ждал грузовой автомобиль. Мои предчувствия начинают сбываться — автомобиль привез в тюрьму. На тюремном дворе выстроили кольцом. Минут через десять-пятнадцать вывели семь осужденных. Часть в английских солдатских шинелях, часть в вольной одежде. Кольцо сомкнулось, штыки на-перевес. Тихо раздается команда: — „Выходи, Шагом марш!“ На улице посадили в грузовик, офицеры ехали сзади в изящном легком автомобиле. Рядом со мной осужденный, солдат. Я чувствовал себя так, что рад-бы был поменяться положением. Из глаз невольно бежали слезы, Он заметил и тихо-тихо шепотом стал утешать меня. — „Брось, товарищ, — не стоит. Вы не виноваты». Он оказался моим земляком — шенкуренком из Ровдинской волости. Фамилия его Дедков. Держал он себя гораздо спокойнее, чем я. — „Товарищ, напиши на родину обо мне потом, когда можно будет...“ Стоял апрель. На улице еще снег — грязный и рыхлый. Грузовик то и дело застревал, так что с трудом проехали один квартал. Пришлось бросить автомобиль, пошли пешком. Было еще светло, из окон домов то и дело выглядывали обыватели. На одной из улиц свернули на Мхи. Сомнений больше не было. То, что я перечувствовал, я не нахожу слов выразить. Единственная мысль, одно желание заполнили меня всего — как бы избавиться от участия в казни. Постепенно отставая, я очутился в самом конце процессии, почти рядом с начальником отряда. Я долго не решался заявить ему о неисправности моей винтовки, — о моем последнем козыре. Наконец, пересилив страх, я что-то несвязное пробормотал ему. Он сурово посмотрел на меня. — „Вернись назад, будь караульным по команде“. Я вышел из отряда и буквально бежал, как с места преступления. «А что, если поймут, что я умышленно взял неисправную винтовку?» — сверлило у меня в мозгу. Так это должно быть и было понятно. Ночью, когда все возвратились, меня вызвал помощник капитана. — „Не думаешь, ли ты жалеть их?“ — сказал он — „смотри, чтобы это для тебя не кончилось печально. Я еще в строю видел, как ты побледнел... Снять всегда в казарме“. На ночь караул по команде был усилен. На следующий день нам объявили очередь дежурств по команде и нарядам, составленную самим капитаном. Очередь была составлена с таким расчетом, чтобы вся команда (30 человек) побывала на расстрелах. — Как будто хотели всех нас связать одинаковым преступлением. Команда наша была сборная. Тут были люди, которые делали все, что им прикажут; были и такие, которые не могли примириться с расстрелами. — „Итак уж полгорода смотрит, как на палачей“, — говорили последние: „а придут красные, что от них ждать?“ Некоторые добавляли: — „Коли еще пошлют — уложить офицеров, а самим — тягу“. Такие разговоры велись с крайней осторожностью, но все же стали известны начальству. Наблюдение за командой стало тщательнее, режим установили суровее. Команда, очевидно, считалась ненадежной. В третью операцию нашим конвоирам пришлось вывести осужденных только за город; там их приняла другая команда и повела на Мхи. С этих пор нас совершенно отстранили от всякого участия в расстрелах. Все же, за три операции из тридцати человек команды двадцать пять побывали в этих нарядах. — Затем была сформирована специальная команда, исключительно для расстрелов. ГЛАВА II. На Мудьюге. Май мы прожили в бездельи, ожидая отправки на Кондостров. Правда, мы получали разные мелкие наряды, доходящие, порою, до личных услуг тому или другому из начальства, в особенности, иностранцам. К нам в команду для сапожных работ ежедневно приводили из тюрьмы заключенного сапожника Перепелкина. Однажды, когда его вели после работы обратно в тюрьму, он крикнул прохожим, указывая на своих конвоиров: — „Вот палачи, которые расстреливают“. Конвоиры сообщили об этом помощнику коменданта. На следующий день помощник вызвал Перепелкина в канцелярию и так сильно ударил в грудь, что тот мучительно долго не мог передохнуть. Это было при мне. — „Как“, — думал я, — „мы, двадцать человек, вполне сочувствующих, не можем защитить одного?!...“ В последних числах мая стало известно, что на Кондострове тюрьмы не будет, а нас отправят на Мудьюг, на смену иностранцам. Тридцатього или тридцать первого мая, точно не помню, мы прибыли на Мудьюг. Оказалось, что Мудьюгская тюрьма — ряд бараков, разбросанных по песчаному берегу острова. Вокруг тянется колючая изгородь, вышиной сажени в две. Изгородь в два ряда, на сажень друг от друга; все промежуточное пространство между ними вдоль и поперек запутано проволокой. С одного конца во дворе отделен такой же проволочной стеной пустырь. Сбоку, около главного барака, несколько землянок это карцеры. Вне ограды — дома для коменданта и конвойной команды. Сзади тюрьмы, в полуверсте от берега, огромный лес. Поверхность острова холмистая. На низких сопках, за тюремной оградой, торчат деревянные кресты. Их много; я насчитал потом сто два. На крестах надписаны — имена и фамилии умерших. А сколько тут под этими сопками лежало без крестов!. Остров был великолепен, а люди обратили его в место пыток. Нас встретил комендант тюрьмы — француз. Заключенных там уже не было, и он жил вдвоем с переводчиком, ожидая приезда русских. Начальство и нравилось в домик, где жил комендант, а мы рассыпались по двору. Случайно мне удалось подслушать, о чем беседовало наше начальство. Француз резко осуждал политику англичан и постановку дела в тюрьме. На следующий день в небольшой шлюпке на остров прибыло несколько англичан-офицеров для сдачи тюремного имущества. Это были люди, в ведении которых находилась до сего мудьюгская тюрьма. Мне подумалось, что рассеянные по сопкам кресты — их рук дело. В этот-же день к острову подошел пароход „Обь“ и привез первую партию каторжан. Пароход остановился сажен за сто от берега — мешала отмель. Арестованных пришлось вывозить на шлюпке. Из окна нашего помещения была видна пристань. Я увидел на берегу партию заключенных человек в двадцать. Все в серых арестантских одеждах. Стало как-то не по себе. Пошел на берег рассмотреть получше. Остановился в отдалении; не то постыдился подойти, не то боялся встретить среди них знакомых. Раздалась команда, все двинулись к тюрьме. Я вздрогнул — оттуда донесся резкий лязг железа. Все они были скованы попарно за руки, ноги закованы в кандалы. Я не мог дольше смотреть, повернулся и ушел. После, в течение всего июня, июля и августа, к нам регулярно поступали из города небольшими партиями заключенные. К концу августа их было на Мудьюге человек пятьсот-шестьсот. Тут были каторжане, были просто осужденные к тюремному заключению на разные сроки и подследственные. Все каторжники были закованы. Административную власть на острове осуществлял капитан Прокофьев. Начальником же тюрьмы был известный Судаков. В старое царское время этот Судаков подвизался в сибирских тюрьмах. Позднее, когда закрылась мудьюгская тюрьма, он заканчивал свои бесславные, жестокие дни на Иоканьге начальником тюрьмы. Правительство, назначая Судакова на этот пост, не ошиблось — заключенные были в опытных твердых руках. Он сделал все, чтобы ни один из попавших к нему в тюрьму не вернулся на волю живым. Правда, на Мудьюге Судакову не удалось развернуться во-всю. Остров был слишком близок к Архангельску и все, что у нас делалось, становилось известно в рабочих массах. В то время почти в каждой рабочей семье кто-нибудь да сидел за решеткой. Всякий расстрел или просто жестокость тюремного начальства вызывали ропот, часто даже организованный протест. Это сдерживало и Судакова. Раньше я уже говорил, что комендант не любил бездействия. Измышлял он и здесь всевозможные работы для заключенных, а вместе с тем и для нас. Часто по утрам отправляли заключенных, под нашим конвоем, на берег убирать мусор, оставленный приливом, или просто во двор на пустырь рыть ямы. Вырытый песок относили с подветренной стороны и ссыпали в кучу. Вечером прилив вновь приносил мусор, а ветер за ночь засыпал песком вырытую яму и, если на утро она оказывалась незасыпанной, то заключенных заставляли ведрами носить песок и засыпать. Отношения заключенных с караульной командой были пестрые, иной раз когда партия находилась вдали от взоров начальства, можно было видеть, как заключенные и конвоиры растягивались на песке и мирно беседовали; винтовки валялись тут-же, но были среди конвоиров и такие, что не отступали ни на шаг от инструкции. Помню, однажды из-под конвоя с работ бежали трое заключенных — Варфоломеев, Котлов и третий, фамилии которого не помню. Конвоиры стреляли, но больше для собственного оправдания. Комендант послал по острову патрули; на месте, где можно было перейти с острова вброд через Сухое Море, был выставлен пост. Был дан приказ: „Живых не доставлять“. Трое суток шли безуспешные поиски; никому не хотелось убивать бежавших. На четвертую ночь на посту у брода встали два службиста. И в эту же ночь бежавшие решили перейти Сухое Море. Когда они вошли в воду, по ним открыли стрельбу. Все трое были убиты наповал. Убийцы получили от коменданта благодарность: — „Молодцы“! ГЛАВА III. Побег. При тюрьме имелись мастерские. Там работало несколько заключенных, среди них некто Коновалов. Однажды он спросил меня, каково положение на фронтах. Я сказал, что кроме газетных сведений, ничего не знаю. — „А, куда собираются нас перевести?“ — спросил он, — „не на Новую Землю“? Я первый раз услышал об этом, у нас в команде таких слухов не было, но, очевидно, они распространялись среди заключенных. — „Уж лучше бежать, чем издыхать на Новой Земле“ — сказал он. Потом спросил: — „Будет ли надзор стрелять в случае побега“? — „За надзор не ручаюсь. А вот большое препятствие — Сухое Море И еще спайки меж вами нет“. В это время к мастерской подходил помощник начальника. Мы разошлись. В тот же вечер стало известно, что готовится побег. Усиленный надзор продолжался всего лишь несколько дней. Все было тихо, слухи о побеге казались неправдоподобными (Ночью по острову были высланы конные разъезды, караул тюрьмы увеличен; на кухне какая то женщина подслушала разговор заключенных о побеге и сообщила администрации). 16-го сентября наше высшее начальство — капитан Прокофьев и начальник тюрьмы Судаков — были в Архангельске. Прокофьев уехал с Мудьюги несколько раньше из-за каких то конфликтов с Судаковым, а Судаков выехал только на сутки. В этот день и совершили мудьюжане побег. Я был в городе. Очередной рейс парохода ожидался через два дня, мне предстояло пробыть в городе трое суток. Под вечер неожиданно встретился с Судаковым. — „Эй! — окликнул он — сейчас-же отправляйся на пристань Поедем на Мудьюгу. Там случился побег“. Было уже темно, когда на пароход собралось начальство: пришли Судаков, тюремный инспектор Гумберг, несколько человек контр-разведчиков и десятка два солдат. Рядом стоял другой пароход с сотней солдат под командой полковника Деймана. Часов в десять мы были на Мудьюге; остановились на рейде. Переправиться на шлюпках начальство, повидимому, не решалось, так как не знало, что делается на острове. Ждали парохода с солдатами, который отстал от нас. Остров был совершенно темен — нигде ни одного огонька. Проходя мимо начальства, я услышал голос Судакова. — „Или они перебили весь надзор и сейчас остров в их руках, или же переправились и бежали“. Когда подошел второй пароход, стали давать сигналы. Гулко раздавался в ночном воздухе свисток парохода. Прошло несколько минут напряженного ожидания. Чей-то голос произнес: — „Слушай, как будто, кто плывет“? Все приутихли. Действительно, с берега доносились всплески весел. Вскоре всем стало ясно, что к нам плыла лодка. С соседнего парохода раздался окрик: — „Стой! Кто плывет“? — „Свои, надзор“, — донеслось из темноты. Судаков узнал по голосу и крикнул на другой пароход: — „Это наши, можно“. Пачали спускать шлюпки. На пароход поднялись трое. Начальство на перебой задавало вопросы: — „Как бежали, сколько, есть-ли убитые“? — „Бежало человек семьдесят — восемьдесят“ — ответили прибывшие, — „убитых человек десять“. Судаков и Гумберг почти в один голос протянули: — „При таком побеге только десять убитых“! А Гумберг пробормотал: — „Э-э, тут что-то не ладно! А надзор весь цел“? — „Двое бежали, остальные все налицо“. После этого начальство отделилось в сторону и долго о чем-то совещалось. Наконец, все очутились на берегу. Прибывшие солдаты отдельными отрядами скрывались друг за друга в темноте. Часть их направилась в караульное помещение. Полковник Дейман сел к телефону и все время отдавал распоряжения. В тюрьме в это время выяснили точное число бежавших, их фамилии и предъявленные обвинения. Просматривая список, полковник часто морщился, выражал недовольство, что в числе бежавших значился тот или иной большевик. Всю ночь в караульном помещении никто не спал. Дейман почти не отходил от телефона; то одного, то другого из команды посылал с поручениями. Весь следующий день прибывшие отряды обшаривали лес. На острове бежавших не было. На второй день шли допросы в тюрьме: выясняли, кто пытался бежать и задержан, кто способствовал побегу. Учредили военно-полевой суд. Вечером я прошел мимо маленькой караулки около проволочного заграждения. Раньше она пустовала, теперь стоял усиленный караул. Я спросил конвоиров: — „Кого охраняете“? — „Арестованных. Из военно-полевого суда“. Еще днем я слышал разговор двух офицеров. Один из них говорил: — „Вырыть вон на берегу, к югу, за этим домой“! — и указал на наше караульное помещение. Другой возразил: — „Далеко. Тут с версту будет. Водить далеко“. Военно-полевой суд, усиленный караул в маленькой избушке и разговор офицеров — все стало ясно. На следующий день все солдаты были вызваны к тюрьме в полном боевом снаряжении, с пулеметами. Вдали около белого маяка, саженях в шестидесяти от тюрьмы, ходило несколько офицеров — выбирали место для расстрела. Тут-же был Судаков. Я, как нестроевой, оставался в канцелярии. Жутко было, но в то же время как-то притягивало к себе все совершавшееся. Я взял бинокль, залез на вышку и стал смотреть. Небольшой перелесок закрыл от меня все зрелище, но все же я не уходил с вышки. Прошли томительные полчаса. Все было тихо. Потом раздался залп. Опять на некоторое время тишина. Затем второй залп и третий... В этот раз расстреляли тринадцать человек. Никого из них я раньше не знал, кроме Хабарова, с которым встретился в первый раз только пять дней тому назад. Он показался мне тогда глубоко уравновешенным человеком и стойким борцом за право трудящихся. Вечером, когда в команде улеглись спать, один из участников рассказал, как все происходило. Приехавшие солдаты и часть нашей команды, наименее надежная, стояла в первой цепи, сзади была вторая из более благонадежных, а в стороне, где находились Судаков, Гумберг и офицеры, было поставлено несколько пулеметов, направленных на солдат. Расстреливала первая цепь, остальные присутствовали для безопасности. Все тринадцать были оставлены на месте расстрела до утра. Утром пригнали партию арестованных; они перенесли трупы во внутрь тюрьмы. Там на кургане, где покоилась уже не одна сотня жертв, их и зарыли. Вечером я слышал, как у начальства велись споры об этом расстреле. Одни говорили, что казнь должна быть произведена вдали от глаз заключенных, другие, наоборот, предлагали расстреливать на тюремном дворе. Глава IV. Военно-полевой суд. Недели через две после побега решили перевести тюрьму с Мудьюги на Иоканьгу. В мастерской наскоро сколачивали тяжелые объемистые ящики, в них укладывали тюремное имущество и на изломанных вагонетках, и ржавым рельсам, заключенные переправляли его к пристани. Под вечер пришел большой морской пароход; из-за отмели остановился сажен за двести от берега. Началась погрузка на двух шлюпках. Море бушевало — был шторм. Целую ночь продолжалась погрузка. Судаков злился на шторм и раздавал зуботычины заключенным. В несколько дней Мудьюгу ликвидировали: партии три больших отправили на Иоканьгу, а часть заключенных увезли в город — человек полтораста — двести, в две партии Человек сто из них были отправлены заложниками в Англию и несколько менее во Францию. Мне не хотелось ехать на Иоканьгу, я стал проситься на фронт. В просьбе отказали и перевели в команду архангельской тюрьмы. Здесь я занялся в канцелярии счетоводством по хозяйственной части. В хозяйстве был полный хаос, расхищение; заключенные не получали и половины того, что им полагалось. Из документов заключенных выяснилось, что 80% обвинялись в принадлежности к коммунистам. Большинство не имело ни малейшего понятия о коммунизме, это были крестьяне глухих отдаленных уездов, попавшие в тюрьму совершенно случайно. В ноябре и декабре 1919 г. шла усиленная разгрузка тюрем через военно-полевые суды. Ежедневно, в разных местах города, шли заседания полевых судов. Мне пришлось быть свидетелем трех заседаний, происходивших в тюрьме. Это было в декабре 1919-го года. В четыре часа канцелярия аккуратно прекращала занятия. Обязанности делопроизводителя нес помощник начальника тюрьмы. С занятий мы всегда уходили вместе. В этот раз он что-то долго копался в своем шкафу Я стал торопить, он только отмахнулся. Когда все ушли он сказал: — „Сегодня вечером, в девять часов, будет военно-полевой суд. Нужно приготовить комнату для заседания“. И тут-же надзиратели занялись, по его указанию, перестановкой столов. На середину выдвинуты два стола, покрыты арестантским сукном; все бумаги, книги убрали в угол. Мне хотелось побывать на заседании. Дорогой я спросил помощника, можно-ли будет вечером зайти посмотреть. Это было запрещено, но он обещал устроить. — „Зайди за мной, пойдем вместе — будто на занятия. В семь часов мы были в канцелярии. Кругленький, толстенький, вечно под градусом, начальник тюрьмы ежеминутно сновал взад и вперед. В половине девятого раздался звонок. Старик привратник, гремя ключами, побежал из надзирательской к воротам. Пришли двенадцать солдат и с ними маленький юркий прапор. Солдаты поставили винтовки и задымили, Я замешался в толпе пришедших. Минут через двадцать снова звонок; и снова привратник несется к калитке. В кабинет начальника проходят пять офицеров, все в английской форме. Вышел прапорщик, с ним дежурный по тюрьме; взяли с собой шесть солдат, пошли за осужденными. Через тонкую перегородку, слышно, как там болтают и смеются. Наконец, прогремел ключами дежурный, юркнул в канцелярию маленький прапорщик и из-за перегородки донесся его голос: — „Все готово“. В холодном коридоре слышался топот многих ног, стук прикладов и чей то придушенный кашель. — Ввести подсудимых! Юркий прапорщик на цыпочках, с легкостью бабочки, юркнул в коридор. Дверь раскрылась и в контору вошли: впереди прапорщик, за ним двое солдат, за солдатами пять арестованных, и за ними еще четверо солдат. Подсудимых поставили к барьеру, а солдаты полукольцом окружили их. Один из подсудимых был в черной шинели со светлыми пуговицами, в форменной фуражке морского ведомства, остальные четверо в крестьянской одежде Мы вошли в коридор и из-за спин солдат нашим взорам представилась такая картина: за столом сидят пять судей-офицеров. Троим из них лет по двадцать с небольшим, двоим за тридцать. Одеты все с иголочки: сверкают пуговицы и погоны, блестят начищенные сапоги. Лица у всех выхоленные, гладко выбритые. Прически на головах изумительные, проборы сделаны точно по линейке, ни один волос не нарушает общей симметрии. А перед ними за барьером полуоборванные грязные мужики с всклокоченными бородами, лохматые, бледные, с изможденными лицами, на которых видны следы долгого тюремного сидения. Долго длилась томительная тишина. Наконец, один из судей постарше взял дело и стал читать обвинительный акт Посыпались слова: социальная революция, коммунизм, экспроприация собственности, изменение социального строя, агитация, пропаганда и другие, а крестьяне, понурив головы, молча слушали непонятные для них слова и только изредка тяжело вздыхали. Двое из них обвинялись в том, что давали подводы красным, когда те занимали их деревню. Двое других в том, что, желая избавиться от голода, призывали на собрании односельчан устроить комитет взаимопомощи И те и другие были обрисованы обвинительным актом, как ярые, убежденные коммунисты из деревни Медвежья гора. После чтения обвинительного акта начался допрос, который длился минут сорок. Обвиняемых забросали вопросами: — подводы давал? Агитацию вел? В реквизиции участвовал? — не давая времени обдумать вопрос и ответить, как следует. После допроса всех четверых с частью конвоя увели в коридор ждать приговора. Стали допрашивать пятого. Это был подполковник морской службы Федоров. Он обвинялся в измене северному правительству, в сочувствии большевикам и анти-союзнической агитации среди карел. Допрос длился около часа. Теперь перед судьями стоял не темный мужик, а интеллигентный человек, который умело парировал удары. Судьи подтянулись, чувствовалась большая напряженность, вопросы задавались более каверзные, но подсудимый, — держа себя с достоинством, не оставлял без ответа ни одного вопроса и думалось, что он сумеет себя оправдать. Но вот, когда все вопросы были исчерпаны, один из судей завел с подсудимым спор, касавшийся каких-то их прежних взаимоотношений — и по многозначительным взглядам, которыми обменивались между собой судьи, по насмешливым ироническим ноткам в голосе спорившего с Федоровым офицера стало ясно, что последнему не сносить своей головы. В последнем слове подполковник Федоров просил суд не придавать значения происшедшей пикировке, т. к. это касалось давнишней личной вражды. Снова ввели четверых подсудимых, а суд удалился для совещания в другую комнату. Снова наступила жуткая тишина, изредка нарушаемая тяжелыми вздохами крестьян. Молча стоят они, понурив голову, переминаясь с ноги на ногу, а сзади них, точно застыв на месте, стоят солдаты с ничего не выражающими каменными лицами. Минут через двадцать снова открылась дверь, и из совещательной комнаты один за другим вышли судьи и подошли к столу. Никто из них не сел. Председатель прочитал приговор: „По указу верховного правительства Северной области, крестьяне деревни Медвежья гора... за деяния, предусмотренные такими-то и такими то статьями... на основании таких-то и таких статей... приговариваются к смертной казни через расстреляние“. Такой-же приговор вынесли и подполковнику Федорову. Комедия суда кончилась. Послышалась команда прапорщика; кольцом окружив осужденных, конвой повел их в тюрьму. Все было кончено. Лишь через два дня делопроизводитель делал в тюремных книгах против имен осужденных отметки. „По распоряжению начальника военно-судного отделения выдан такому то для приведения приговора в исполнение“. Два других заседания были точь в точь похожи на первый, только лица были другие. Сначала я думал, что расстрелы происходят лишь по приговорам судов. Но один случай открыл мне глаза: как-то раз в тюрьму явился конвой с предписанием выдать шесть заключенных для перевода в Кегостровский лагерь военно-пленных. Казалось-бы, вещь обычная. Через день один из уведенных был вновь доставлен в тюрьму (фамилию его я забыл, только помню, что из Мезенского уезда). Через час после его возвращения в тюрьму явился для допроса офицер из военно-регистрационной службы. Допрос шел в канцелярии и шопотом. Это было почти рядом со мной Я уловил, что мезенец не просто вернулся из лагеря, а спасся от расстрела. Окончив допрос, офицер ушел; вслед за ним вышло из канцелярии начальство. Заключенный остался. Мы бросились к нему. Он рассказал нам следующее: — „Вечером в темноте нас вели через Двину. Остановились на середине. Согнали в снег. Дали залп. Все упали. Я тоже, хотя я не был ранен. Наскоро набросали на нас кучу снега. Зарыли. Было темно, дул ветер, проруби близко не было. Оставили нас до утра. Ушли. Я выполз, снял наручники. Пошел за Двину. Знакомых нет. В одной деревне задержали, потом доставили сюда“. Помню, у меня тогда-же мелькнула мысль: „все равно, расстреляют“. Каждое утро я справлялся о нем. Сидел он в камере смертников, совершенно изолированный от остальной тюрьмы. Прошло недели две, я даже перестал спрашивать о нем, полагая, что горькая участь его миновала. Но его вспомнили. Однажды утром я пришел на занятия. Дежурный рассказывал: — „Вчера ночью, часов в двенадцать, пришли шесть конвойных, — все пьяны, за поясами гранаты. Пред'явили требования на того, что в первый раз не расстреляли. Выдали. Ушли. Часа через два снова приводят, и уж другой конвой. Когда его вывели за ворота, он стал плакать и просить пощады. Шел офицер, заметил, что конвой пьяный, арестовал его, а заключенного отправил обратно в тюрьму“. На этот раз бедняга дождался в своей одиночке свободы: с приходом красных перед ним раскрылись двери. Никогда я не забуду встречу с ним на улице. Он бросился ко мне, крепко обхватил и со слезами на глазах принялся целовать меня. — Много ли надо сделать для человека, — думалось мне, — чтобы заслужить его расположение? Что я ему сделал? Разве только то, что проявил сочувствие к нему... И вот уже встречает меня, как родного брата. Заканчивая свои воспоминания, чувствую что картины, нарисованные мною, вышли бледными в сравнении с действительностью. Но кто пережил подобное же, тот знает, что не хватит никаких красок, чтобы полно и ярко нарисовать ту картину, название которой — „владычество белых“. К. Источник: (1925) Сборник Истпарта Архангельского губкома РКП(б) - Стр. 53-64
49


















Добавить комментарий