Андрюхин — Воспоминание о Мудьюжском карцере.
Участники
Страна: СССРПериод: Гражданская война и интервенция (1918-1922) Наступила зима. Все находящиеся на острове Мудьюг были полураздеты; во всяком случае, ни у кого не было зимнего платья. Можно было видеть людей, обмотанных в различные тряпки. Первое время я находился на кухне в качестве разливальщика чая. Со мною был т. Вельможный; после его побега, я, как помогавший ему в побеге, был удален с кухни на общие работы. Переводчик и комендант лагеря француз допрашивали меня, грозили, но, ничего не добившись, как будто, оставили в покое. Общие работы заключались в распиловке леса, копании земли и постройке земляных карцеров. Вот такой-то карцер я и хочу описать, так как я, кажется, единственный человек, оставшийся в живых после сидения в нем. Карцер представлял из себя плохо сбитый дощатый сруб, опущенный сажени на полторы в землю, с круглым дощатым потолком, обсыпанным комьями мерзлой земли. В карцер вели две двери из толстых досок; никаких окон в нем не было и в нем стояла абсолютная темнота. Работая — таская землю на карцер — я не знал, что мне первому придется его обновить. Вечером в бараке, когда все жадно ужинали, хлебая жидкую рисовую водицу, среди арестованных слышались проклятия и чувствовалось глухое брожение, но смело и открыто боялись говорить, так как знали, что среди нас есть предатели. Чтобы еще больше посеять среди нас антагонизм, французы на вечерней поверке выдавали отличившимся в работе по ложке рисовой каши. Вот из-за этой то каши мне и пришлось идти в карцер. После одной такой раздачи, как то вечером, кто-то заговорил о возможности побега, я же бросил фразу: „прежде чем говорить о побеге, нужно сильнее сплотиться; докажите, что вы мужественны и откажитесь от этих объедков, которые вам дают, как собакам“. Эта фраза была передана Коменданту и на другой день, при вечерней проверке, я, т. Гуляев и еще 4 человека были вызваны из строя; нам приказали собрать вещи и всех отправили в карцер. Когда нас втолкнули в темный, холодный карцер и за нами защелкнулся засов, тогда казалось, что все кончено и что мы обречены на смерть. Среди нас был больной, почти голый латыш, который первый выбыл из строя. Давали нам в карцере две галеты, что составляет $2/7$ ф. хлеба и горячую воду. Ужасна была первая ночь!.. Холодные, голодные, плохо одетые, мы чувствовали, что начинаем замерзать. Для того, чтобы хоть как нибудь себя согреть, стояли и топтались на одном месте, так как ходить по карцеру не представлялось возможным, мешали столбы, подпиравшие потолок, и в темноте мы все время стукались об них или друг об друга. Утром нас вызвали на допрос. Моим товарищам было предъявлено обвинение в организации побега. Мне же, что я дал денег Вельможному и хотел на кухне облить кипятком коменданта и подговорил для того латыша (если не ошибаюсь, фамилия его была Крац). Такое нелепое обвинение казалось просто смешным, хотя в тот момент было далеко не до смеха. После допроса опять отправили в карцер — сидеть до тех пор, пока мы не сознаемся и не выдадим остальных соучастников. Опять долгая 24-х час. ночь. В голову лезут различные думы(?), вспоминаешь свою жизнь, проклинаешь свою судьбу, почему она так тебя наказала. Тов. Крац уже не встает и все время стонет. Я уговаривал его не лежать все время, иначе замерзнет, но он уже плохо сознавал окружающее и начал бредить. Т. Гуляев своим тихим, спокойным и ровным голосом ободрял нас; часто в разговоре поминал свою жену; в нем, больше чем в других, была надежда на то, что мы выйдем из карцера живыми. Нужно было собрать всю волю, энергию, чтобы не предаваться отчаянию; я строго следил за собой и это, наверное, и спасло меня от смерти. Те две галеты, которые мы получили утром, я строго распределял на все сутки и не съедал сразу. Собираясь заснуть, я снимал обувь, раздевался, ноги прятал в рукава демисезонного пальто, а сам накрывался с головой остальной одеждой. По шуму снаружи мы заключали, что наступает утро, и с нетерпением дожидались, когда нам принесут горячей воды и 2 галеты. На вторые сутки один из нас не выдержал, (фамилию его не помню) знаю, что зовут его Яковом и он матрос с „Гориславы“; когда сержант принес галеты, Яков заявил, что хочет говорить с переводчиком. Через час его вызвали. Вернувшись после допроса, он сказал нам, что он заявил, что если он будет отправлен в тюрьму в город, то он расскажет, кто и как хочет устроить побег. Спустя некоторое время его вызывают с вещами из карцера и сержант заявляет: „Арханжель“, т. е. его отправляют в Архангельск. После того, как захлопнулась дверь, на меня напал припадок отчаяния. Я нашел в себе силы вырвать доску из нар и с ожесточением стал колотить ею в дверь. Если-бы открыли дверь, я не знаю, чтобы я сделал, ударил бы француза, чтобы тот меня скорее приколол или закричал: „вывезите меня отсюда, я всех выдам, я все знаю“! Сил моих хватило ненадолго — и, обессиленный, я упал на пол; холод привел меня в сознание, и я тогда только понял, чтобы я мог наделать. Опять долгая холодная ночь... стоны Краца и тов. Гуляева; последний тоже перестал вставать, и это его погубило. Днем, когда второй раз заходил сержант, я заявил, указывая на Краца, что он болен — „маляд“, — но сержант с ругательством пнул его ногой. Крац хрипел, я лег к нему, стараясь своим телом согреть его, и задремал сам. Проснулся, чувствую какую-то тяжесть на себе, ощупал, понял, что это рука Краца, но она уже не сгибалась; для меня стало ясно, что т. Крац умер. С трудом освободившись от его объятий, я опять задремал бредовым сном. Настал опять третий день. Принесли воду и галеты, сержант, видя, что один из нас умер, позвал людей и тов. Краца за ноги вытащили из карцера. Третьи сутки были, как и предыдущие, только к нам добавляли одного сумасшедшего, делавшего попытку бежать, и одного подозрительного финна, который расспрашивал нас и уверял, что его посадили только на сутки. С прибытием новых людей атмосфера как будто немного оживилась. Но скоро стало страшно за людей, слышно было, что сумасшедший в углу, что то постоянно чавкает; потом оказалось, что он жевал свой сапог и ел и пил свои испражнения. Сумасшедший был, как видно, человек с прошлым; часто в его безумном бреду слышались литературные фразы. Настал четвертый день; пришел сержант, и я опять заявил, указывая на т. Гуляева, что еще человек умирает. Сержант приказал вывести его и отправить в лазарет. Втроем мы с трудом дотащили т. Гуляева до лазарета, где его приказали раздеть. Т. Гуляев отморозил себе ноги, которые опухли, когда снимали с него белье, то вместе с бельем слезала кожа и текла вода. Нас отправили в карцер; впоследствии я узнал, что т. Гуляев вскоре умер в лазарете. Снова тяжелая ужасная ночь; я чувствовал, что и нам такой же конец. В темноте слышались — смех сумасшедшего и стоны других. Меня душила безпомощная злоба; раза два я пробовал разбить свою голову, но был бессилен. Страшная кошмарная ночь! Наступил пятый день; открываются двери, и вместе с сержантом входит русский переводчик Абросков. Я заявляю ему: „разрешите нам хоть помыться и переменить белье, — нас заели вши; такое отношение бесчеловечно; ведь он, все, таки, русский. „За ним стояли В. Виноградов с неизменной своей палкой и И. Неверов. Что подействовало на переводчика, не знаю, но через некоторое время нас вызывают в умывальник, где печка была до-красна накалена и в банках от галет согрета вода. Мы разделись и мылись горячей водой в теплом месте; это были лучшие мгновения... От радости и наслаждения хотелось плакать. Когда же мы вернулись в карцер, то мы не верили своим глазам. Там, о счастье, стояла наскоро сделанная печка. Потом оказалось, что баню и печку устроил без разрешения коменданта Илья Неверов. Большое ему за это спасибо! Дров в карцер к нам не жалели, нам товарищи заготовляли сухих и наколотых. Правда, первые 2—3 суток было что то невероятное: печка дымит, встать нельзя — дымом ест глаза и болит голова, мерзлая земля таяла и отовсюду закапала вода, — хоть выжимай одежду! Мы раздевались до-гола и сушили у печки одежду. Но этот огонек в печке помог нам коротать время; мы часами сидели, не сводя глаз с огня. В карцере стало немного светлее, можно было ходить и измерять его. В длину он был 14 шагов, а в ширину 9 шагов. Когда увели от нас финна, стало как-то легче; свободнее становился язык; даже сумасшедший при виде огня стал как то разумнее На восьмые или десятые сутки нас посетила английская комиссия; при ней был английский переводчик, который, как видно, не говорил по французски, потомучто лагерный французский переводчик говорил при нас с ним по русски, и тот передавал комиссии. Когда англичане нас спросили, за что нас сюда посадили, француз не дал мне ответить и указывая на меня, сказал: „это председатель совета большевиков, и место его только здесь“. На мою фразу, что так не делают культурные люди, какими считают себя англичане, мне ничего не ответили. Ушли... Положение наше ни улучшилось, наоборот, нам сержант запретил безпрерывно топить и повесил градусник. Голь на выдумку хитра; когда нам утром приносили дрова, мы их прятали, а вечером, когда приносили воду, мы заявляли, что дров у нас нет. Товарищи уже стояли с носилками дров, готовые к нам закинуть. Утром, когда поднимался шум на улице, мы знали, что скоро к нам придут. Совали быстро градусник в щель, чтобы он показывал низкую температуру, и как только начинал греметь засов, градусник вешался на место и печь прикрывалась. Сержант, входя, смотрел на градусник, пожимал плечами, но дров давал, что нам и требовалось. На одиннадцатые сутки нас осмотрел фельдшер-француз. Мы все были истощены, черные, как арапы, от дыма; у меня начиналась водянка; при нажиме на левую щеку из левого глаза капала вода. В результате этого осмотра нам вечером отпустили $1/4$ банки консервов и жидкого рисового супа. Суп варился только из одного риса и больше ничего не было. И так прошло 14 суток; осталось нас в карцере 3-е, первые, севшие со мной в карцер, перешли в лазарет. Чувствуя, что тоже самое будет и со мной, я попросил у сержанта бумаги и карандаш и тут же при нем написал заявление переводчику, что если меня не выпустят в течение этих суток, я покончу с собой. На пятнадцатые сутки днем я был выпущен в барак, но из карцера я не мог выйти, свалился от слабости и ползком дополз до барака. От того маленького (но для меня большого) барачного пайка, я заболел дизентерией и вскоре был отправлен в Архангельск. тюрьму, а оттуда в больничный городок, где врач Ротт меня лечила в течение месяца от водянки. Вот, что из себя представлял Мудьюжский карцер. Знаю, что описание мое бледно, но словами трудно передать то, что мы испытали Надо самому все это пережить. Источник: (1925) Сборник Истпарта Архангельского губкома РКП(б) - Стр. 49-52
39


















Добавить комментарий